12

Следствие велось так медленно, что через семь месяцев после ареста Саккара и Гамлена дело все еще не было назначено к слушанию. В середине сентября, в понедельник, Каролина, посещавшая брата два раза в неделю, собиралась в Консьержери к трем часам. Она никогда не произносила имени Саккара и уже раз десять отвечала решительным отказом на настоятельные просьбы навестить его. Для нее, застывшей в своем стремлении к справедливости, он больше не существовал. Она все еще надеялась спасти брата и в дни свиданий приходила к нему веселая, счастливая тем, что может рассказать ему о своих последних попытках и принести большой букет его любимых цветов.

В этот понедельник, утром, когда она составляла букет из красной гвоздики, к ней пришла старуха Софи, служанка княгини Орвьедо, и сказала, что княгиня просит ее немедленно зайти к ней. Удивленная и даже обеспокоенная, Каролина поспешно поднялась наверх. Она уже несколько месяцев не виделась с княгиней, так как сразу после краха Всемирного банка отказалась от должности секретаря Дома Трудолюбия. Теперь она лишь изредка бывала на бульваре Бино – единственно для того, чтобы повидать Виктора; мальчик как будто подчинился суровой дисциплине дома и ходил теперь с опущенными глазами, но левая щека, бывшая у него толще правой и оттягивавшая рот книзу, придавала его лицу все то же насмешливое и жестокое выражение. У Каролины сразу возникло предчувствие, что ее вызывают по поводу Виктора.

Княгиня Орвьедо была, наконец, разорена. Каких-нибудь десяти лет оказалось для нее достаточно, чтобы вернуть беднякам триста миллионов – наследство князя, укравшего их из карманов легковерных акционеров. Если вначале ей понадобилось пять лет, чтобы истратить на безрассудную благотворительность первые сто миллионов, то остальные двести миллионов ей удалось промотать за четыре с половиною года на еще более безумную роскошь основанных ею учреждений. К Дому Трудолюбия, к Яслям св.Марии, к Сиротскому дому св.Иосифа, к богадельне в Шатильоне и к больнице в Сен-Марсо прибавились теперь образцовая ферма в окрестностях Эвре, две детские санатории на берегу Ламанша, второе убежище для престарелых в Ницце, странноприимные дома, рабочие поселки, библиотеки и школы во всех концах Франции, не считая крупных вкладов в пользу уже существующих благотворительных учреждений. Это было проявление все того же желания возместить отнятое, но возместить по-царски, не куском хлеба, брошенным беднякам из жалости или из страха, нет – она хотела дать благосостояние и избыток, дать все блага мира маленьким людям, у которых нет ничего, слабым людям, которых сильные лишили их доли счастья, словом, широко открыть дворцы богачей для нищих с большой дороги, чтобы те тоже могли спать на шелку и есть на золотой посуде. В течение десяти лет не прекращался этот дождь миллионов: мраморные столовые, веселые светлые спальни, здания, монументальные как Лувр, сады с редкими растениями. Десять лет производились громадные работы посреди невероятной возни с подрядчиками и с архитекторами, и вот теперь княгиня была счастлива, вполне счастлива – отныне руки ее чисты, у нее не осталось ни сантима. Мало того, она даже умудрилась недоплатить по каким-то счетам несколько сот тысяч франков, причем ни ее поверенному, ни нотариусу не удавалось набрать нужную сумму из последних крох этого колоссального состояния, пущенного по ветру благотворительности. И объявление над воротами возвещало о продаже особняка – последний взмах метлы, который должен был уничтожить все следы проклятых денег, собранных в грязи и крови финансового разбоя.

Старуха Софи, ожидавшая Каролину наверху, провела ее к княгине. Софи яростно ворчала по целым дням. Ох! Она давно это предсказывала – хозяйка кончит тем, что умрет на соломе. Не лучше ли ей было снова выйти замуж и иметь детей от второго мужа, раз она только и любит, что детей! Софи беспокоилась не о себе, ей не на что было пожаловаться: она давно уже получила ренту в две тысячи франков и теперь доживет свой век на родине, около Ангулема. Но она не могла спокойно думать о том, что ее госпожа не оставила себе даже нескольких су, необходимых на хлеб и на молоко, которыми она теперь питалась. Из-за этого они постоянно ссорились. Княгиня улыбалась своей ангельской, исполненной надежды улыбкой и отвечала, что скоро ей не нужно будет ничего, кроме савана, так как в конце месяца она уйдет в монастырь, где ей давно уже приготовлено место, – в монастырь кармелиток, отделенный каменной стеной от всего мира. Покой, вечный покой!

Каролина увидела княгиню такою, какой она привыкла ее видеть в течение этих четырех лет. В неизменном черном платье, с волосами, спрятанными под кружевной косынкой, княгиня, несмотря на свои тридцать девять лет, была еще красива, но ее круглое лицо с жемчужными зубами пожелтело и увяло, словно после десяти лет затворничества. Тесная комната, похожая на кабинет провинциального стряпчего, была более чем когда-либо завалена бумажным хламом – планами, записками, счетами, целой грудой бумаг, исписанных для того, чтобы быстрей пустить по ветру триста миллионов.

– Сударыня, – неторопливо сказала княгиня своим мягким голосом, который уже не мог задрожать от какого бы то ни было волнения, – я хочу сообщить вам одну вещь, которую узнала сегодня утром. Речь идет о Викторе, о мальчике, помещенном вами в Дом Трудолюбия… У Каролины мучительно забилось сердце. Ах, этот несчастный ребенок… Узнав о существовании сына еще за несколько месяцев до своего ареста, отец, несмотря на все обещания, так и не удосужился повидать его. Что с ним теперь будет? И, запрещая себе вспоминать о Саккаре, она все же невольно думала о нем, постоянно беспокоясь за своего приемыша.

– Вчера произошел ужасный случай, – продолжала княгиня, – произошло преступление, которое ничем нельзя загладить.

И своим бесстрастным тоном она рассказала чудовищную историю. Три дня назад Виктор попросился в лазарет, ссылаясь на невыносимые головные боли. Правда, врач почуял, что ленивый мальчик притворяется, но у того действительно часто бывали сильные приступы невралгии. И вот вчера днем Алиса де Бовилье пришла одна, без матери, в Дом Трудолюбия, чтобы помочь дежурной сестре составить опись лекарств аптечного шкафа, производившуюся каждые три месяца. Аптечный шкаф стоял в комнате, отделявшей палату девочек от палаты мальчиков, где в тот момент не было никого, кроме Виктора, лежавшего в постели. Отлучившаяся на несколько минут сестра была удивлена, когда, по приходе, не застала в комнате Алису, и, немного подождав, начала разыскивать ее. Она удивилась еще больше, обнаружив, что дверь в палату мальчиков была заперта изнутри. Что это могло значить? Ей пришлось обойти кругом, по коридору, и она в ужасе застыла перед представившимся ей страшным зрелищем: молодая девушка, полузадушенная, с лицом, обвязанным полотенцем, заглушавшим ее крики, лежала на кровати; платье ее было в беспорядке, открывая жалкую наготу худосочного девичьего тела, изнасилованного, оскверненного со скотской грубостью. На полу валялся пустой кошелек. Виктор исчез. По этим признакам можно было восстановить все происшедшее. Должно быть, он позвал Алису, и та вошла в комнату, чтобы подать стакан молока этому пятнадцатилетнему подростку, волосатому, как взрослый мужчина; и вдруг чудовищное вожделение проснулось в нем к этому хрупкому телу, к этой длинной шее; прыжок полуобнаженного самца; девушка кричит, ей затыкают рот, она брошена, как тряпка, на постель, изнасилована, ограблена; Виктор торопливо накидывает на себя одежду и убегает. Но сколько тут еще было неясного, ошеломляющего, сколько неразрешимых загадок! Почему никто ничего не слышал – ни шума борьбы, ни криков о помощи? Как могло это ужасное дело произойти так быстро, в какие-нибудь десять минут? А главное – каким образом Виктору удалось скрыться, можно сказать испариться, не оставив никаких следов? После самых тщательных поисков было точно установлено, что в приюте его нет. Должно быть, он убежал через выходившую в коридор ванную комнату, где одно окно открывалось на ряд спускавшихся уступами крыш, доходивших почти до самого бульвара. Но опять-таки этот путь был очень опасен, трудно было поверить, чтобы человек мог спуститься таким способом. Алису привезли к матери и уложили в постель, истерзанную, ошеломленную, рыдающую, охваченную жестокой лихорадкой.